— Пап, а можно завтра два бутерброда?
— Два? Ты и один постоянно обратно приносишь. Позавчера я нашёл у тебя в рюкзаке сыр, который, кажется, уже сам собирался оттуда сбежать.
Злата не улыбнулась. Она закрыла ланчбокс, защёлкнула обе застёжки и посмотрела на меня тем особенным взглядом, которым дети смотрят на взрослых, когда хотят сказать что-то действительно важное и заранее боятся, что сейчас всё сведут к шутке.
— Второй не мне. У нас есть Данила. Он сегодня на перемене просто сидел. Сказал, что утром тоже ничего не ел. Я отдала ему половину своего. А завтра хочу принести ему целый.
Нож так и остался лежать в разрезанной луковице. Я отвернулся к плите, будто там срочно требовалось что-то помешать, хотя на конфорках ничего не кипело. Мне двадцать восемь. У меня есть работа, квартира, которую мы с женой долго выбирали, и кухня, ремонт в которой закончили только этой весной. Но в ту секунду я снова превратился в десятилетнего мальчишку, стоящего возле школьного окна и считающего ворон на турнике лишь для того, чтобы не смотреть, кто и что достаёт из своих портфелей.

В те годы мы жили в общежитии неподалёку от железной дороги. Мама одна тянула меня и младшую сестру: утром уходила на одну работу, вечером спешила на другую. Денег обычно хватало до середины месяца, а потом начиналась особая арифметика, которой я тогда ещё не понимал, но прекрасно ощущал её последствия. Вечером — каша. Утром — чай, если дома оставался сахар, и просто горячая вода с заваркой, если сахар уже закончился.
Самым тяжёлым временем в школе была большая перемена. Двадцать минут, в течение которых весь класс начинал шуршать пакетами и обёртками. В воздухе пахло колбасой, солёными огурцами, чьими-то домашними пирожками. Мальчишки обменивались печеньем, девочки делили мандарин на дольки. Я стоял возле окна и начинал кашлять каждый раз, когда в животе урчало, потому что мне казалось, будто этот звук слышен не только в классе, но даже в коридоре.
«Я дома уже поел» — эту фразу я повторял настолько часто, что со временем почти сам в неё поверил.
Соломия сидела за третьей партой возле двери. У неё была длинная коса с зелёной ленточкой, всегда аккуратно застёгнутый воротник и привычка покусывать кончик карандаша, если задача никак не хотела решаться. Мы почти не общались. Поэтому, когда в октябре она подошла к моему окну и положила на подоконник свёрток в салфетке с ромашками, я сначала решил, что она просто перепутала меня с кем-то другим.
— Мама опять приготовила будто на троих, — произнесла она, глядя куда-то в сторону турника. — Я столько не съем, а выбрасывать нельзя. Она потом ругаться будет.
Внутри лежал хлеб с маслом и сыром, всё ещё немного тёплый после её рюкзака. Мне ужасно хотелось отказаться. Ещё сильнее мне хотелось провалиться сквозь старый школьный линолеум. Но я всё-таки взял. Ел, повернувшись к классу спиной, откусывал крошечные кусочки и старался жевать как можно дольше, будто так еды становилось больше.
После этого всё повторялось почти каждый день. Половина бутерброда, яблоко, а по пятницам — кусочек пирога с капустой. Соломия никогда ничего не объясняла и никому о наших маленьких переменах не рассказывала. Только однажды Игорь из параллельного класса крикнул через весь коридор:
— А чего это ты ему всё время еду носишь?
Соломия пожала плечами:
— Потому что мы соседи.
Мы не были соседями ни по парте, ни по дому. Но больше вопросов ей никто не задавал.
Салфетки с ромашками я никогда не выбрасывал. Складывал каждую вчетверо и прятал в учебник по природоведению, между страницами, где рассказывалось о круговороте воды. Зачем я это делал — сам не мог объяснить.
Только спустя несколько лет я понял одну очень простую вещь, которую в десять лет даже не замечал: никаких бутербродов «на троих» у неё не было. Её мама клала дочери один бутерброд. А Соломия каждый день просто съедала только половину.
После летних каникул за её партой сидела уже другая девочка в розовом свитере. Людмила Васильевна на первом же уроке сказала, что семья Соломии переехала в Винницу: её отцу предложили там хорошую работу. Учительница сообщила это совершенно между прочим, ещё до того, как открыла классный журнал.
Почти до самой зимы я каждый раз оборачивался к двери, как только раздавался звонок на большую перемену. Я прекрасно понимал, насколько это бессмысленно, но шея поворачивалась будто сама собой. К моему окну больше никто не подходил. И тогда впервые я почувствовал не голод, а нечто гораздо тяжелее: ощущение, что меня опять никто не замечает.
Потом жизнь постепенно стала налаживаться. Мама устроилась работать в аптеку при районной больнице, мы перебрались из общежития в маленькую однокомнатную квартиру. Я поступил в техникум, потом начал работать, а спустя несколько лет женился. О Соломии я рассказал только жене — и то всего один раз, поздней ночью, когда мы уже выключили свет. Злата этой истории никогда не слышала. Я специально её не рассказывал. Не хотел, чтобы дочка смотрела на меня и представляла того голодного мальчика, который часами стоял возле школьного окна.
