В тридцать девятом году тюрьма сменилась лагерем. Колыма. Сарра была физически очень сильна, и ей, пожалуй, было чуть полегче, чем остальным. Тем более, что с детства как-то приспособилась терпеть недоедание.
В начале сорок четвертого мама сообщила еще одну страшную весть. Розу Гольденцвейг расстреляли немцы, как и почти всех киевских евреев. Кажется, тогда название Бабий Яр не упоминалось. Но сведения о расстреле были несомненными. Вот и не осталось у Сарры в Киеве никого. И ведь опять повезло. Если бы не арест, гнили бы ее косточки в киевской земле. Повезло…
Странное везение продолжалось. Зимой сорок пятого она была на дальней командировке, на лесоповале. Лиственница стала падать не туда, Аня Рыжих споткнулась. Сарре удалось вытащить Аню из-под ствола, но сучком вышибло глаз.
— Ну что же, Коган, — сказал вертухай. — Можете идти в медчасть.
Идти было девять километров. Мороз был за сорок пять. Глаз болел отчаянно. Она тащилась, изнемогая от боли, мороза и усталости, почти всю дорогу в бреду разговаривая с мертвыми — папой, Гришей, Розой. Но дошла. И осталась жива. А через три дня началась пурга, и когда она кончилась, оказалось, что все женщины на командировке замерзли. Выжили только трое. И она.
В конце сорок седьмого Сарра Давидовна освободилась. Освободилась, да не совсем. С Колымы уехать было невозможно. Одиночество заставило ее принять предложение Фадея Лещинского, бухгалтера, и выйти за него замуж. Замужество оказалось неудачным. Муж пил запоями, пьяный грязно ругал ее и бил. Кончилось тем, что в сильный мороз, окоченев, он пришел на склад, где работал, и стал пить, не закусывая: закуска, как и все, кроме спирта, окаменела от холода. Выпил разом полтора литра спирта и тут же умер. Что ж, пожалуй, снова повезло, а то бы долго мучилась.
В пятьдесят пятом ее реабилитировали, и Сарра Давидовна приехала в Москву. Кажется, наступила новая пора везения, когда за хорошее уже не надо платить несчастьями. Самое огромное везение ждало ее дома, в Катуаре. И виновна в нем была мама. Когда поезд подошел к Москве, к Сарре подбежали они вдвоем: мама, маленькая, сухонькая, седая и морщинистая, и Давид. Она узнала его мгновенно — не зря столько лет учила наизусть все фотографии, которые мама присылала каждые полгода. Но главное было выражение его глаз, его голос, слезы, катившиеся по лицу. Главное было неподдельное сыновнее чувство, которое воспитала в нем бабушка и которое с тех пор грело душу Сарры Давидовны всегда. И еще одна радость, о которой она уже знала, но полностью оценила только сейчас. Сбылась заветнейшая мечта покойного отца, его внук поступил в институт. В изумительный Менделеевский институт, где не послужили препятствием ни фамилия Коган, ни репрессированная мать. Правда, престижный физико-химический факультет был для него закрыт, но и здесь повезло — уберегся от радиации. Как мама, полуграмотная, на нищенскую зарплату дворничихи смогла поднять внука, вырастить таким красавцем, вытянуть его образование, — навсегда осталось ее тайной.
Так они и жили в Лесном Городке, как теперь назывался Катуар. На пятом курсе Давид женился, и Люся сразу покорила сердце свекрови. Сарру Давидовну радовало все. Сначала радовала их комната в слегка покосившейся избе — целых 20 квадратных метров! Потом, после пятьдесят девятого года, — чудо роскоши, трехкомнатная квартира на четвертом этаже хрущевской пятиэтажки (как просторно было вначале им вшестером — уже родились и Катя, и Костик, как тесно стало потом и как пусто сейчас, хотя она оставила себе только одну комнату, две отдала беженцам из Душанбе). Радовала своя работа: как портниха, она заслужила известный авторитет. Радовали внуки. Радовала работа детей.
Годы брежневского застоя слабо затронули ее душу. Конечно, часто было противно, но в основном душа все продолжала оттаивать после страшных десяти тюремно-лагерных лет.
Перестройку и гласность она встретила с радостью, хотя вспышки политической активности, как у некоторых ее подруг, у Сарры Давидовны не было. Больше ее занимали дела семейные — смерть мамы в восемьдесят пятом (слава Богу, дожила до девяноста, и последняя четверть века была хорошей), женитьба сначала внучки, потом внука, правнуки. Страшным был конец девяносто первого. Сначала ГКЧП, потом эпопея эмиграции. Как ни уговаривали ее, она отказалась уезжать. Не могла оставить могилу папы и мамы. Да и вообще, когда пришлось об этом задуматься, поняла, что она — русская, и никуда от русской земли, от русского языка, от русских людей уехать не сможет.
Что бы ни писали ревнители русской идеи. Но без детей стало невыносимо пусто и тоскливо. Чуть полегчало только через полгода, когда она поселила в двух комнатах Акопа и Алию с их четырьмя малышами — армяно-таджикскую семью, бежавшую из Душанбе.
Она очнулась от задумчивости только, когда колеса поезда застучали по мосту через Днепр. Сердце сжалось. За окном сверкали купола Лавры, зеленели береговые кручи. Киев, город ее молодости… Столица соседнего государства.
На перроне стоял молодой человек с табличкой «Мемориал» на груди.
